Меня посещает единственная и ужасная мысль: «Неужели я не хочу спасти Бонни? Неужели в глубине души я считаю, что спасение Бонни будет несправедливостью по отношению к Алексе?»
Моя рука с пистолетом, лежащая на коленях, трясется.
Голос в голове звучит слабо, но все настойчивее.
Я хмурюсь:
— Раса? О какой расе речь?
— Первобытных охотников. Двуногих хищников.
— А, верно. Все то же дерьмо.
Сердце пропускает удар, когда я вижу, что рука, держащая нож у горла Бонни, сжимается так, что белеют костяшки пальцев. Но он тут же расслабляется и хихикает.
— Сейчас скажу, к чему я веду, что самое главное, Смоуки, радость моя. Это не важно, что вы меня поймали. В конечном счете я был настоящим. Куда более настоящим, чем мой отец. Он ведь так никогда и не отыскал своего Абберлайна. А мои последователи? — Сейчас он напоминает мне прихорашивающуюся птицу. — Это было весьма оригинально. — Он снова выглядывает из-за девочки. — Кроме того, у меня есть для вас парочка предложений. Немного развлечения напоследок.
Впервые с того момента, как начала трястись рука, голос у меня в голове замолкает. Вкрадывается тревога.
— Какие такие предложения?
— Несколько шрамов на всю жизнь, Смоуки. Я хочу оставить на вас свой след и дать вам кое-что взамен.
— О чем ты толкуешь, мать твою?
— Если я скажу вам: «Застрелитесь, и я отпущу Бонни и Элайну», вы мне поверите?
— Разумеется, нет.
— Конечно. Но если я скажу: «Порежьте себе лицо, и я отпущу Элайну…»
Моя тревога нарастает. Я снова начинаю потеть.
— А-а… видите? В этом и удовольствие иметь дело с такими ставками, Смоуки. Вам придется подумать, не правда ли? — Он смеется. — Тут много вариантов. Например: ничего не делайте, продолжайте сидеть, ждите, когда я их отпущу — или убью. А можете исполосовать себя ножом — и все останется по-прежнему… Или порежьте себя, и я действительно девочку отпущу, такая возможность делает рассмотрение сценария номер два целесообразным. Нет, правда, а вдруг я сменяю Элайну на удовольствие видеть, как вы себя уродуете…
Я молчу. Тревога вызывает тошноту. Мне нужно хорошо подумать. Хиллстед делает ужасные ставки, но вынести можно. Как и в любой игре, я могу проиграть, но приз, который я получу, если выиграю… Стоит ли он того, чтобы бросить кости?
Возможно, что стоит.
«Нет, нет, нет! — вопит дракон. — Похрустим его костями!»
«Заткнись», — говорю я.
Другого голоса не слышно. Он есть, но молчит. Ждет развития событий.
— Так ты делаешь это предложение, Питер? — спрашиваю я.
— Разумеется. Там в кресле между сиденьем и бортиком лежит нож.
Я кладу пистолет на колени и провожу пальцами вдоль подушки сиденья. Я чувствую холодную сталь. Я нахожу рукоятку и вытаскиваю нож.
— Взгляните на него.
Я смотрю. Нож охотничий. Специально для резки плоти.
— Шрамы, — бормочет Хиллстед. — На память. Как… кольца на дереве, отмечающие проходящее время.
Один глаз выглядывает из-за головы Бонни и смотрит на меня. Я вижу, как он ощупывает мое лицо, чувствую его взгляд на себе физически. Вот он пробегает по моим шрамам, как мягкая рука. Я сознаю, что он вроде как ласкает их.
— Я хочу оставить на тебе свой след, моя Абберлайн. Я хочу, чтобы ты вспоминала меня, глядя в зеркало. Всегда.
— И если я это сделаю?
— Тогда я этим же ножом разрежу путы на Элайне. Что бы дальше ни случилось, она уйдет отсюда живой и относительно невредимой.
Элайна пытается что-то сказать через кляп. Я смотрю на нее. Она качает головой. «Нет! — кричат ее глаза. — Нет, нет, нет…»
Я смотрю на нож. Думаю о своем лице — дорожной карте боли. Потеря всего — вот о чем напоминают мне мои шрамы. Может быть, новый шрам будет напоминать мне о спасении Элайны. Может быть, это будет просто еще один шрам. Возможно, мы все здесь умрем, и меня похоронят с незажившей раной.
Возможно, я приложу дуло к виску и спущу курок. Будет ли в этом случае моя рука дрожать? Если я буду стрелять в себя?
Все крутится перед глазами, Бонни становится Алексой, Алекса становится Бонни, а в голове моей ревет океан.
Схожу с ума, да, сэр. Никаких сомнений.
Я отворачиваюсь от Элайны.
— Где? — спрашиваю я.
Выглядывающий из-за Бонни глаз расширяется. Я вижу, как около него появляются морщинки. Хиллстед улыбается:
— Все очень просто, Смоуки, душечка. Пусть все шрамы будут на одной стороне лица. Мне нравится думать о вас как о красотке, когда я вижу вас в профиль, и как о чудовище, если взглянуть с другой стороны. Значит, слева. Один разрез, от глаза до уголка вашего прекрасного рта.
— И если я это сделаю, ты отпустишь Элайну?
— Как сказал. — Он пожимает плечами. — Разумеется, я могу и соврать.
Я колеблюсь, но затем поднимаю нож. Собственно, вопроса никакого не было. Зачем откладывать?
«Не откладывай, сделай это сегодня! — хихикает сумасшедшая Смоуки. — Режь себя, и получишь в подарок микроволновку!»
Я приставляю кончик ножа к щеке под левым глазом, чувствую, какой нож холодный. «Смешно», — думаю я. Ничто не ощущается таким холодным, таким бесчувственным, как нож у твоей плоти. Нож — идеальный солдат, он выполняет любой приказ, и ему наплевать, для чего его используют, ему бы только резать.
— Режьте глубже, — говорит Хиллстед. — Чтобы я увидел кость.
Джозеф Сэндс хотел, чтобы я коснулась его лица. Питер Хиллстед хочет, чтобы я коснулась своего собственного лица, и я это делаю, я режу решительно и глубоко. Боль жуткая. Лезвие острое, как бритва, оно взрезает щеку без колебаний. Рана длинная, много крови. Она потоками стекает мне на губы. Я пробую мое собственное вино.